Поглядев в окно, я увидел, что дом, где умерла Верочка, был совсем выкрашен, смотрел ново, весело, и это опять навело меня на грустные мысли… Думал я об этом страдальческом поколении, припоминал знакомые личности, гадал о будущем.
Стало темнеть; пришли сумерки, а я все скучал и думал о том же… "Не пропадут же эти страдания так, ни за что ни про что, — думал я: — сделают же они что-нибудь"…
— К вам человек пришел! — появляясь в моей комнате, объявил неожиданно Тимофей.
— Какой человек?
— Вот глядите, другой раз приходит…
— Да меня ли спрашивает-то?
— Как же, помилуйте… Нешто я не знаю?..
— Зови…
Дверь растворилась, и в комнате появился молодой купчик в новой чуйке, с припомаженными волосами. Купчик был мне совершенно незнаком.
— Вот они! — пояснил ему Тимофей, указав на меня.
— Очень приятно познакомиться! — произнес купчик. — С господином Камилавкиным имею честь говорить?
— Нет, я не Камилавкин.
Купчик сделал шаг назад и обернулся к Тимофею.
— Ты что же это, любезный? — сказал он ему обиженно.
— Ты это Камилавкину письма-то спрашивал? — накинулся и я на Тимофея.
— Нешто нам можно всех упомнить?.. — оторопело пробормотал Тимофей.
Признаюсь, мы с купцом не пощадили Тимофея… Оба мы накинулись на него: купец с нравоучениями, я — с гневом и ожесточением. "Как? самые важные мне письма, и этот человек не дал себе труда узнать мою фамилию! Бегал и спрашивал писем чорт знает кому". Я припомнил, что за эту беготню я неоднократно давал ему на водку, и теперь мне казалось необыкновенною наглостию с его стороны: брать деньги и обманывать. Тимофей в молчании выслушивал эти монологи наши, но когда они стали к концу понемногу ослабевать, он вдруг вспыхнул и в свою очередь прочитал свой монолог… Вдруг он разразился о том, что за шесть рублей ему не разорваться, что на его руках двадцать нумеров, что всякий требует, что он работает из-за денег, а денег ему не очень-то щедро дают за услуги — всё только требуют; он и за письмами бегай, он и купцу угоди, и фамилии все помни — за что?.. "Слава богу, — закончил он: — авось и у нашего брата есть о чем о своем подумать… У меня вон в деревне…"
И тут он, горячась и волнуясь, стал рассказывать, что такое у него в деревне… Не говоря о том, что деревенская повесть Тимофея, сама по себе, была необыкновенно трогательна и извиняла все его промахи, одна его фраза: "авось и у нашего брата есть о чем подумать о своем", как нельзя лучше завершала все мои сегодняшние размышления. И после того как Тимофей рассказал, что такое у него в деревне, рассказал драму с овцами, с коровами, с пожарами, с родней, которая выгоняет вон родню, я увидел, что у него действительно есть такое "свое", которое ни капельки не вяжется ни с моими размышлениями, ни с интересами купца, который, быть может, очень много потерял, наткнувшись вместо Камилавкина на меня, и прождал этого свидания целый день. Да, у них есть свое!.. Такое "свое", при котором некогда смотреть и замечать Верочкиных несчастий, некогда входить в мои интересы, заботы, огорчения или в убытки обманутого купца… Вся связь между мной, купцом и Тимофеем держится только на копейке, из-за которой Тимофей не пожалеет ног и рук, сбегает, "предоставит", "вычистит", а чтобы помнить все, да еще думать, у кого из нас какая фамилия, — извините. Думать-то Тимофей будет о "своем".
На этом размышлении окончилось мое сокрушение о судьбах отечества и о собственных своих несчастиях. Отправившись на почту тотчас после того, как мне пришлось узнать, что фамилия моя — вовсе не Камилавкин, я нашел кучу писем на мое имя, из которых узнал, что все дела сделались так, как я думал. Теперь мне можно было уехать, но так как и у меня, как и у Тимофея, было тоже о чем подумать о своем, то я и решился остаться в городе еще несколько дней, чтобы от Анны Федоровны узнать еще кое-что из нашего современного горя и радостей.
…Летние месяцы прошлого года мне пришлось провести в одном маленьком уездном городке средней полосы России. Жил я у моего старого знакомого, занимавшего в этом городке должность уездного врача… Скучное это было житье… Если бы не частые поездки в уезд, которые моему приятелю по обязанностям службы приходилось делать чуть не каждую неделю, поездки, в которых и я принимал постоянное участие в качестве простого наблюдателя, — я не знаю, помянул ли бы я добром эти летние месяцы, проведенные "в гостях у друга".
Городок принадлежал к числу самых заброшенных, самых бедных и глухих провинциальных углов, в котором, кроме всех видов бедности и всех видов неразлучного с бедностью невежества — то забитого, робкого, беспомощного, то самодовольного и поэтому еще более, чем другие сорта, отвратительного, — помимо всего этого, хорошо и давно знакомого всем знающим русские захолустья, городок этот поражал всякого, даже постороннего зрителя, и поражал очень неприятно явными признаками вымирания тех ничтожных крупиц жизненной силы, которая в прежнее время давала ему хоть и "кой-какую", но все-таки возможность существовать, жить, иметь хоть и крошечные, но все-таки действительные цели, побуждавшие его, перебиваясь изо дня в день, надеяться на что-то в будущем… Новые времена сразу убили эти крошечные цели существования, оставили городок вне круга железных дорог, а следовательно, и вне принесенных ими денег, вне новых родов заработка, новых пунктов труда. Инстинктивное сознание собственного всегдашнего бессилия подсказало городку, что ни этим новым дорогам, ни этим новым деньгам и заработкам незачем и никогда не придется идти в этакую глушь, и вследствие этого сознания все, что было побойчей, помоложе, ушло из города, покинув свои дедовские, почернелые, с переломленной пополам высокой гнилой крышей дома, и оставило в них доживать свой век тех, кто не умел жить и наживать деньги "по-новому", кто отчаялся и махнул рукой…