Излагаю я это все в юмористическом этаком виде, в насмешливом, веселом тоне, и вижу: таращит на меня глаза и уж не смеется. "Неужели, говорит, это правда?" — "Истинная правда", говорю, да и еще ей этаким же манером, в юмористическом же, в этаком игривом тоне, изобразил ей несколько шутливых анекдотов. Заключение вывел ей такое, что смотреть им в зубы — невозможно, что надо с ними не очень чтобы тонко… И вдруг, не давши мне окончить, — "батюшка, говорит, да ведь вы проповедуете прямой разбой!.." И встала вся зеленая. "Это — денной грабеж", говорит. И забегала по горнице. У меня в зобу ровно кол засел от этого. "Как разбой?" Разинул я рот и не понимаю. Главное, в совершенно шутливом и юмористическом тоне происходил рассказ, и так неприятно поразить человека, с этакою неделикатностью прямо ему, можно сказать, в морду. "Как, говорю, разбой?" — "А как же, говорит: вы проповедуете просто грабеж. Рекомендуете мне жаловаться посреднику, чтобы с них взыскать силой, — мне, которой они из последних копеек платят жалованье, когда, говорит, им приходится работать, работать на всех, платить в сотни мест, когда еще отец их духовный придет и возьмет последнюю курицу. Неужели же это не денной грабеж?" — "Как же иначе-то? Как же, каким манером, говорю, получишь за труды? Ежели человек за свои труды не получает, то каким же родом иначе? Следовательно, говорю, если описывают по приказанию начальства имущество неплательщиков — и это грабеж? Да ежели бы не этаким манером, так и вы бы, говорю, вашего жалованья, сударыня, не получили вовеки. Ежели бы, то есть, без понуждения…" — "Да неужели ж, говорит, вы думаете, что у меня руки подымутся взять с них хотя медный грош! Я сама готова отдать им все, что у меня есть, — и это жалованье и все, что я заработаю. Брать с них! с этих босых детей, с этих отцов, которые прячутся за дверь от духовного отца. Брать с них!.. Да неужели это возможно? Неужели серьезно в самом деле вы можете схватить курицу? Вы шутите, батюшка, не правда ли?.." — "К прискорбию, говорю, хватаем и кур… когда видишь уклонение…" — "От чего уклонение?" — "От вознаграждения". — "За что?" — "Да за труд, сударыня, за труд…" — "Да что такое именно вы делаете, за что вам надо платить?" И опять у меня от этого вопроса стало очень неприятно, как-то даже досадно. Отчего, и сам не знаю. Даже взбесило это меня. Да в самом деле, неужели не трудно человеку встать до свету, к заутрене? Иной бы преотлично почивал с супругой, а тут из теплой-то постели да на мороз… Да с требой по холоду, да "к боли", ночью, в слякоть. Как же не брать за труды? Попробовала бы, мол, ты сама этак-то, так и узнала бы, как это кур ловят. Разозлила меня. "Как знаете, говорю, сударыня. Очень неприятно, что огорчил вас". И ушел. И так мне было неприятно. Главное, что внезапно случилось. Шел себе человек так, просто попить чаю, например, и вдруг ему этак… чуть не "вор"! Поплелся я от нее в этаком расстроенном положении: и так, будто стыдно, и сердишься. В очень скверном был я от этого визита состоянии. Но как только рассказал я отцу Ивану, так все и прошло — и не стыдно ничего, и опять очень весело. Отец Иван сразу разобрал это дело так: во-первых, все это — не более как штука. Денег она брать не будет, положим, — бывали такие примеры, но это только подвох, чтобы быть на виду, потом забрать в руку что-нибудь почище, выскочить в прогимназию и уж там зацапывать сколько хватит. Во-вторых, это — земство делает контру начальству; посредник Гамлетов сам будет платить учительнице, чтобы она отказывалась от жалованья, чтобы тем пробраться… И тут отец Иван сплел удивительный, тонкий, как кружево, план, по которому посредник, по его мнению, должен был путем разных штук пробираться к чему-то такому, где можно зацапывать сколько влезет. Наконец, уж, ей-ей, не могу вам теперь рассказать, как, на каком основании, только все мы — я, отец Иван, жена отца Ивана и моя жена, — все мы поняли и решили, что учительница — просто любовница мирового посредника. Почему? Да потому, что из-за чего же ему платить ей свои деньги? Из-за чего же ей отказываться от своего жалованья, если у ней с посредником нет стачки, помощью которой он и она вытаскивают друг друга к каким-то выгодным местам. Так тонко плутуют только преданные любовницы. На этом мы и порешили. Нам необходимо было порешить на чем-нибудь таком, от чего бы нам было попрежнему покойно. Непременно нам хотелось и на душе и на желудке сохранить то же благополучие и ту же ясность, что была у нас всегда, и нам надо было придумать что-нибудь, чтобы неприятный факт был подлажен под наши взгляды. Подладили мы его, как сами видите, очень топорно; но для нас было и это хорошо. Правда, в ту же ночь, когда мне случалось проснуться, мне, несмотря на составленную нами насчет госпожи Абрикосовой теорию, становилось как-то неловко. Точно сон какой-то дурной видел. Припоминалась она мне в ту минуту, когда, позеленев от гнева, сказала: "да это — грабеж…" Припоминался ее горький вопрос: "да неужели вы хватаете кур?" — и другой вопрос: "да точно ли вы в самом деле дело делаете? точно ли, мол, вам надо платить?.." Становилось мне от этого как-то очень и очень тоскливо, тяжело, как будто что-то мелькало в глубине совести, что-то начинало чуть-чуть светиться там, едва обрисовывая какие-то неопределенные, безобразные фигуры. Я торопился улечься опять в постель под горячий, неподвижный, как каменная стена, бок жены и, чтобы успокоиться, задавал себе вопрос: из-за чего же она-то? И так как вопроса этого я не мог, положительно не мог, разрешить чем-нибудь, кроме выгоды, то и возражения госпожи Абрикосовой на мои мнения о понуждении мужиков, и ее гнев за курицу, и бескорыстие казались мне не более, как штуками. Если это — не штуки, думал я, так из-за чего же бьется она с утра до ночи с мальчишками и девчонками; из-за чего она не требует себе хорошего помещения, а зябнет в каком-то хлеву; из-за чего не берет жалованья?..